Валерий Подорога
ГУЛАГ В УМЕ. НАБРОСКИ И РАЗМЫШЛЕНИЯ
Тюрьма открытая
Феномен тюрьмы мне видится в нескольких планах. С одной стороны, тюрьма указывает на общее морально нравственное, экономическое и гражданское состояние общества. Ведь она, надо признать это, - не просто вид социального "отстойника", но и важный индикатор социальных процессов. С другой, она имеет "историю" и должна исследоваться как институт, проходящий определенные стадии развития (так, в "хорошие времена" ее роль падает, в "плохие" - резко возрастает). Это план пенитенциарной генеалогии, план более скрытый, не до конца выявленный, свидетельствующий о трагических этапах становления в нашем обществе тюрьмы как института. Действительно, тюрьма еще должна стать институтом, чтобы быть тюрьмой. К институциональным характеристикам тюрьмы я бы прежде всего отнес ее взаимодействие с другими институтами общества (некарательными). Затем - социально-экономические, морально-нравственные и "карательно-исправительные" условия ее воспроизводства.
Каким образом тюрьма воспроизводит себя и почему ее воспроизводство в отдельные времена становится столь опасным для общества? Не получается ли, что особенности воспроизводства тюрьмы как института вступают в неразрешимые противоречия с гражданско-правовым развитием общества? А это, вероятно, и происходит сегодня.
Тюрьма - и в этом нет ничего удивительного - всегда была "чувствительна" к быстро меняющимся представлениям общества о справедливости наказания. Особенно это заметно, когда тюрьма еще не имеет определенного институционального пути развития, когда она не в силах п о л о ж и т е л ь н о влиять на общественное мнение, "нравы", мифологию массового сознания. Действительно, кому как не тюрьме определять одну из важнейших черт нравственно гражданского состояния общества?! Ведь она в целом и ее "жители" собственной жизнью и опытом отвечают на вопрос, что такое "справедливое наказание", "вина", "совесть", "преступление", "право", "свобода". Тюрьма, следовательно, - это не только режим исполнения наказания. И если, допустим, пенитенциарные учреждения ориентируются в повседневной практике исключительно на карательную традицию российской уголовной юстиции, то, естественно, "тюрьма" не может стать важным сдерживающим институтом в "преступном", "безнравственном" и "жестоком" обществе. Социальный статус тюрьмы повышается, как только тюрьма начинает способствовать возрастанию "нравственного чувства" в обществе. Несбыточная мечта!
Тюрьма должна быть открытым институтом общества. Все должно быть открыто общественному контролю. Речь идет о минимизировании влияния на нее со стороны колеблющихся настроений определенных правящих слоев общества. Именно оно, как известно, преполагает "закрытость". Могут возразить, но как это возможно? Ведь тюрьма - это чистое отражение наличного состояния общества. Разве можно разорвать этих зеркальных близнецов? Не только можно, но и нужно, если тюрьма желает добиться автономного социального статуса. Я полагаю, что открытость тюрьмы должна противостоять закрытости общества, как открытость общества - закрытости тюрьмы. И это не игра в "диалектику", а возможность установить начальные условия отношений между "тюрьмой" и "обществом". Человек может попасть в заключение, скажем, на несколько дней, на 5 лет, на 15 или получить пожизненный срок, но в любом случае - он преступает черту, за которой он больше уже не правонарушитель или "рецедивист", а заключенный. Теперь, даже на краткое время, он тот, кто поражен в правах. Закрытая тюрьма, этот зеркальный близнец государственной идеологии насилия, - наиболее страшная угроза гражданскому правовому обществу. Если служители тюрьмы отождествляют себя с государственными чиновниками, как если бы они тоже были теми, кто выносит приговор, - "прокурорами", "народными мстителями", "борцами с преступностью" - то тюрьма становится местом нарастающего распределения боли (но уже без суда и следствия). В такой тюрьме нет заключенных - там одни преступники, и тюремный персонал от мала до велика занимается в основном карательной практикой "воспитания". Вот тогда и происходит то, что мы можем наблюдать сегодня. Современная российская тюрьма - это тюрьма без заключенных, там - одни преступники. Эта тюрьма не может осуществлять свои изначальные функции - быть тюрьмой, - а становится местом беспорядочной оргии разнообразных карательных акций. Конечно, мне могут сказать, что тюрьма все-таки существует, имеет "историю". И с этим можно согласиться, но с важным уточнением. Тюрьма "существует", но на основе иного, не гражданского, а "тюремного" права. Достаточно обратить внимание на роль "воров в законе" - давних блюстителей тюремной справедливости в российской тюрьме. Правовое здесь подменяется "обычаями" преступного сообщества. Получается странное переплетение воспитательных и карательных функций внутри отдельно взятого тюремного режима. Преступная среда выступает в качестве "воспитателей", а те, кто призван обществом быть ими, оказываются в роли "карающих", использующих методы перманентного наказания. Тюрьма маргинализуется, и все труднее становится отличить заключенного от его преступления.
В такой тюрьме содержатся "преступники", но не граждане, временно пораженные в гражданских правах, однако, заметим, не лишенные основных человеческих прав. Не всякое наказание разрушает личность, но тюрьма, и особенно та, где она слаба как институт, становится местом перманентного применения наказания, там уничтожение прав личности возведено в "народный обычай".
Отменим тюрьму!?
Известно, что спартанское общество не предполагало существование тюрьмы (только для рабов). Механизм евгенической выбраковки человеческого материала был совершенен. Поэтому-то и не было "плохих" спартанцев... (А "плохих" русских слишком много: "кавказцы", "чеченцы", "евреи", "коммунисты", "новые русские", "демократы", "национал-комунно-фашисты", "бомжи" и т.д.) Почти все тоталитарные общества ("империи") - это общества без тюрьмы (т.е. за тюрьмой не признаются никакие социально полезные функции). Ведь, что такое унитаз из золота, о котором мечтал "наш Ильич"? Не просто отмена "власти денег", но и победа, полная, абсолютная над тюрьмой как институтом.
К чему приводит даже временная отмена угрозы тюремным наказанием свидетельствуют события 70-х годов в одном из городов Канады. Поучительный социальный эксперимент: забастовка полицейских. Полицейские объявили забастовку, и буквально за сутки количество преступлений возросло в прогрессии. Результаты забаставки оказались просто обескураживающими: в разного рода правонарушения было вовлечено почти 25% городских жителей. Этот курьезный эксперимент показал, что от 5% до 10% готовы в любой момент совершить то или иное преступление, - это так называемый потенциал тюрьмы. И еще почти 20% - это те, которые готовы его совершить, если риск наказания будет сведен к нулю. В итоге, современное общество потенциально преступно, и постоянно балансирует на грани массированного, эпидемического нарушения закона. Другое дело, конечно, какие это преступления. Но важно подчеркнуть тот факт, что угроза наказанием все же продолжает играть значительную роль в обществах западной демократии. И много большую, как мне представляется, чем в нашем, постимперском, посттоталитарном, постсоветском обществе.
Нет нужды искать ответ на вопрос: почему в нашем обществе угроза наказанием не имеет должного социального значения? Все слишком очевидно: нет вины! Поэтому теряет всякий воспитательный смысл карательное применение Закона. Кто отменяет тюрьму, конечно, не преступник. Лишь государство, став преступным, в силах отменить тюрьму. Подлинная отмена тюрьмы происходит в силу отмены или ослабления моральной вины, виновности, уклонение от ответственности за совершенную ошибку. Социальный смысл виновности так и невостребован нашим постперестроечным обществом.
Острог и кандалы
А была ли в России тюрьма (если, конечно, под тюрьмой мы будем понимать не только место наказания, но и специфический социальный институт, имеющий свою историю, этапы развития, цели)? Вероятно, ответ дожен быть отрицательным. Невозможно себе представить появление тюремной фантазии Бентама - идеальной архитектуры тюрьмы (описанной некогда М.Фуко) - в российском имперском сознании дореволюционной, коммунистической и посткоммунистической эпохи. Идея реформы пенитенциарных заведений в России (зародившаяся еще во времена "просветительства" Екатерины II) так и не была реализована. Тюрьма не обрела места в обществе в качестве правового института, за ней признается до сих пор лишь карательная функция, не охранительно-воспитательная, исправительная или нравственная. Тюрьма "была" и "не была". Действительно, если мы будем рассматривать каторжные работы ("сибирскую каторгу") в качестве разновидности тюремного института, то в таком случае тюрьма "была". Но если мы все-таки попытаемся понять тюрьму как социальный институт, то нам придется признать, что тюрьмы именно как социального, правового института в докоммунистической и посткоммунистической России никогда "не существовало". И все-таки что это значит: была или не была тюрьма? Попробуем с этим разобраться.
Основная "историческая" причина подобного положения, вероятно, в поздней отмене крепостной зависимости. В силу этой глобальной причины "скорый" суд помещика над своими холопами устранял фактор тюрьмы, одновременно устранялось и всякое правовое представление о системе "справедливого наказания". В границах же крепостного права каждый помещик являл собой господина-деспота: имел свой "театр", своих "живописцев", своих "мастеровых" и свою "тюрьму". Вот когда расцветает вся пыточная идеология, кнут приравнивается к единственно справедливому, "отеческому" наказанию. Телесные наказания наряду с каторжными работами становятся замещением тюремного заключения, наиболее приемлимым экономически. История телесных наказаний и есть единственная история становления института тюрьмы в России. Почему? Прежде всего потому, что царская тюрьма на протяжении столетий оставалась своего рода отстойником для всех тех, кого общество карало, местом, которое никаким образом не должно было сообщаться с самим обществом. Преступник изгоняется из общества, помещается в яму, заковывается в кандалы, лишается самых необходимых условий существования, - и тем самым наказание вовсе не сводится к поражению в правах через ограничение свободы распоряжаться собой. Заключенный, будучи "членом общества", не имел, фактически, никаких прав; они могли быть отняты в любой момент по воле высшего судьи - самодержца. Следовательно, фактор страха перед лишением свободы долгое время действовал вкупе с прямым физическим страданием. Достаточно проследить использование тюремного заключения в России на протяжении XVIII-XX веков. Неудача всех проектов реформирования царской тюрьмы заключалась в том, что тюрьма была лишь приложением к массовому применению телесных наказаний. Долгое время они не просто сопровождали, но отменяли смысл тюремного заключения. Все первые попытки преобразования и улучшения тюремного дела в конце концов вылились в широкое использование "подсобных помещений": монастырских тюрем, крепостей, казематов, куртин, замков, вплоть до ям и землянок. Но нигде мы не встретим даже намеков на тюремную архитектуру.
В течение последних двух веков, до рубежа 20-ого неизменный принцип тюремной архитектуры - острожный. Тюрьма и есть острог, о-строг, строгое держание, в то же время частокол острог, которым огораживается место от внешнего нападения... Отсутствие воли к реализации тюремной реформы... Чрезвычайно медленное строительство новых тюрем (и строительство это - все по тому же острожному канону) оказалось существенным фактором, тормозившим отмену телесных наказаний. Острожный принцип заключения в простоте своей цели может быть выражен так: не дать убежать. Другими словами, не столько помещать, заключать и сажать под замок, сколько лишать узника возможности каких-либо шансов на побег. И чем в меньшей степени острожное здание соответствовало этой цели, тем в большей степени определяющую роль играла процедура заковки и перемены кандалов. Острог немыслим без кандалов во всем разнообразии их видов, веса, применения к различным частям тела и ограничению способности арестанта к передвижению днем или ночью. Кандальная цепь становится знаком арестанта, отчасти характеристикой его нрава и тяжести преступления. Каторга - это прежде всего кандалы, полный контроль за телом, независимо от какого-либо внешнего надзора. Главное, повторяю, - не дать убежать. Таким образом, речь идет о радикальном разрыве между тюрьмой и самим обществом, - здесь отсутствует какая-либо обратная связь. Вся практика наказания еще долгое время фокусируется на человеческом теле. Причем, эта практика подчиняется правилам, не имеющим никакого отношения к исправлению преступника или его перевоспитанию. Речь идет о физической уязвимости человеческого тела, так как владелец караемоего тела не имеет на него особых прав; человеческое тело остается главным объектом приложения сил для карающей власти. Отсутствие права на собственное тело - архаизм крепостной юрисдикции. Побег - это то, что в русской традиции определялось как воля, но не к свободе, а как воля от крепостной зависимости: дать вольную, выйти на волю, высвободиться от любых внешних обязательств и обязанностей, - значить получить волю. Заметим, что идет речь не о воле-к, а о воле-от... И в этом все дело. Ведь ясно, что воля-к требует концентрации усилия на определенном результате, более того, она предполагает ограничение, которое налагается на свободу волеющего индивида: он не свободен в своей воле-к. В то время как воля-от - это и есть свобода от всего, что могло бы заставить тебя стать волеющим, ответственным за свой выбор, ответственным за свое "воление" гражданским субъектом. Бежать, скрываться, исчезнуть, не быть - все это очень важные социальные характеристики индивида, который никак не может вырваться из-под крепостнической государственной опеки. Почему же этот архетип "бегства" столь устойчив, почему власть предержащие прибегают к нему всякий раз, как только чувствуют, что их социальное инкогнито раскрыто? Да потому что государство (в лице российского чиновничества, ибо оно взяло на себя "бессмертное право" выступать от имени Закона) - это ВРАГ. Значит, это государство до сих пор еще не получило никакой легитимации в глазах общественного мнения. И не может получить, ибо оно в силу длительного имперского наследования разнообразных карательных функций не признает за частным лицом никаких прав, которые оно не могло бы в любой момент нарушить, извратить, а то и отнять. Как это ни прискорбно, но приходится свидетельствовать в пользу этой пессимистической точки зрения. Все верно. Государство - это самый страшный враг гражданского общества. Наше последнее десятилетие лишь продолжает накапливать все новые и новые факты "успешной" истребительной борьбы государства с обществом.
Полустанок
Назвать ГУЛаг тюрьмой крайне трудно. Говорить о ГУЛаге - это значит говорить о л а г е р е как едином принципе организации пространства заключения. На первый взгляд, генеалогия ГУЛага легко прослеживаема. Я думаю, она восходит к первым "коммунам" 20-х годов и постепенно, со все большей гулагизацией социального и природного пространства, получает распространение в виде идеи коллективного трудового лагеря (пионерские лагеря, лагеря отдыха, лагеря военно-патриотические, вплоть до создания содружества прокоммунистических государств: "соцлагерь"). Но присмотримся к следующему. Когда мы говорим о лагере, мы имеем в виду прежде всего неопределенность покрываемого этим термином социального или географически данного пространства. Лагерь разбивается, его можно разбить где угодно. Военный лагерь, который разбивается где угодно (расположиться лагерем - это готовиться к решающему сражению). Однако, понятие лагеря не получает топически определенного смысла. Я полагаю, что в данном случае было бы уместнее использовать понятие к о л о н и з а ц и и, в том старом геополитическом смысле, который ему придавался в конце XIX века. Но прежде обратим внимание на биосоциальное определение к о л о н и и. Не поленюсь посмотреть у Брокгауза-Ефрона: "В широком смысле слова, К. можно называть всякое сочетание индивидов низшего порядка для образования индивида высшего; поэтому всякое многоклеточное животное можно считать колонией клеточек" (Энциклопедический словарь. С.-Пб., 1895, т. 15, с. 748). В своем общем направлении колонизация - как геополитически, экономически или миссионерски направленная деятельность - включает в себя выше определенную цель: организацию (насильственную и ненасильственную) случайных элементов, "слабо организованных" или "организованных иначе" в единое новое органическое сообщество. Там, где утверждается идея лагеря, там же и реализуется некая скрытая цель будущей колонизации. Римская колонизация, греческая колонизация, немецкая колонизация... Я веду к тому, что "исправительно-трудовой лагерь" - это организация того же самого человеческого множества на основе иной, "более высшей" идеи. Причем, организация всегда выступает как внешний фактор по отношению к "множеству", т.е. смысл идеи самой организации остается непостижимым для тех, кто ею организуется. Итак, колонизующий привносит в мир, который колонизуется "свой" Закон и правила организации жизни. В таком случае, колония с давних времен выполняет функцию цивилизационной переработки "варварских нравов" колонизуемого населения. От колонии нет прямого пути к метрополии. Долгий путь цивилизационного становления предстоит пройти "низшему" существу, чтобы стать вровень с более высшим. Колониальный мир - мир лагерный, мир временных обиталищ варварских народов, стоящих на пороге цивилизованного мира. И вот здесь на пороге, на этой ничейной земле между "цивилизованными" и "варварскими" мирами и появляется л а г е р ь, как пространственное образование во временной функции "перехода". Нацистские "концентрационные лагеря" создавались в границах этого цивилизационного перехода. В отличие от традиционных пенитенциарных заведений, "лагерь" находится вне юрисдикции Закона. Это - без-законное пространство, или пространство, которое точь в точь соответствует базовому условию тоталитарного режима власти: чрезвычайному положению. Все должно быть временно, кроме постоянства непрерывно осуществляющей свои цели воли Вождя. Именно ВОЖДЬ является единственным субъектом права; он тот, кто создает Право. Естественно, что на этом временном полустанке, где появляется "лагерь", не действует "прежнее" право, но также не действует и то право, которое предполагается общечеловеческим, приданным каждому с рождения. Действие Закона отложено, подвешено, точнее, оно вечно отсрочивается, поэтому сам "лагерь" оказывается таким местом для жизни, где "все возможно" (Х.Арендт). Да и сама жизнь лишь возможна.
Империя без границ
Теперь, когда мы установили некий внутренний принцип организации лагеря, мы должны сделать следующий шаг. Ведь ГУЛаг - это особый лагерь, и даже не просто "архипелаг", это громадная страна, что невидимо существовала и расширялась во времени и пространстве сталинского режима... Мы должны ввести элементы географического мышления, чтобы понять ГУЛаг. Можно рассматривать историю России в терминах внутренней и внешней колонизации. История России - это "история страны, которая колонизуется" (Ключевский). А это значит, что страна или значительные части ее населения находятся в постоянном движении. Оглянувшись чуть назад, понимаешь, насколько духовное усилие русской культуры XIX-XX века, все ее известное непосильное напряжение, трагедия так или иначе замыкалась на проблеме пространства без-и-вне-границ. Не всегда и не во всем, но во многом кризис национальной идентичности своими глубинными корнями ускользал к этой неразрешимой проблеме. В русском культурном опыте сформировалось совершенно иное представление о границе. Можно сказать, что граница никогда не была синонимом разумного и необходимого ограничения, расчета, перевода временного усилия в пространственный эквивалент, "вещь", "образец". Не История, а только География могла стать королевской наукой империи. В дальнейшем, в эпоху сталинской "индустриальной революции" и после нее основным фактором освоения громадной территории стала внутренняя колонизация: ее малые и большие волны сменяли друг друга. Это движение соответствует непрерывно возобновляемому в обществе закону о чрезвычайном положении. Главной целью имперской государственности оставалось охранение внешних границ (географических) и продолжение экспансии, менялись лишь направление, скорость, интенсивность и сила. Сама же государственная власть постепенно выродилась (со всем своим многочисленным аппаратом надзора, контроля и наказания) в некий придаток к целям "захвата пространства" - эксплуатации природных богатств, которые все, в конечном итоге, шли на воспроизводство средств захвата и удержания этого пространства. От "одного захвата к другому". Мегаломания чиновников сопутствовала этой странной и упорной войне с пространством (что стоит хотя бы не столь давний проект "Поворота рек"!). Все виды сообщения, технические средства коммуникации и обустройства территории не ориентировались на создание жизнеспособных инфраструктур. Если они и создавались, то только в качестве временных сред человеческого обитания, прилагаемых к добывающим или военно-промышленным комплексам. Рабский труд зэков поддерживал пафос романтических миграций комсомольской молодежи. ("Великие стройки", "Целина", "БАМ"). Я не говорю об "объективных" трудностях освоения такого обширного пространства, они очевидны. Я говорю об общей стратегии этого "освоения", о той экономии жизни, которую она полностью определяла
Сталинская колонизация опиралась на ГУЛаг, именно эта невидимая колонизация являлась главной направляющей силой индустриализации и коллективизации. Естественно, что этот способ колонизации, или внутренней колонизации никак нельзя свести к европейски цивилизованному освоению новых пространств и территорий. Лагеря ГУЛага не создавали необходимой для освоения техно-социо-культурной инфраструктуры, да и она не требовалась, ибо всякое стратифицированное пространство опасно для политического режима, приводным ремнем которого всегда был миф о продуктивности непрерывно применяемого насилия. Громадная масса переселенных людей, "строителей коммунизма", постепенно потерявших всякую социальную опору, духовно-культурную память, полчища зомби - даже они не смогли освоить эти колоссальные пространства с суровым климатом. Сталинская колонизация Севера, Сибири и Дальнего Востока оставалась самоцелью государственного разума, расширяющего свои границы, т.е. определялась абстрактными стратегическими механизмами такого типа функционирования власти. Таким образом, тоталитарный государственный Разум непрерывно создавал для себя особые пространства, "чистые пространства", которые оставались невидимыми, даже "несуществующими", но только с их помощью могли быть в любой момент перемещены народы, только с их помощью без остановки шел процесс изъятия национальных природных богатств. Ради чего? Ради защиты географической целостности территории (эксплуатируемой)? Ради улучшения жизни "трудящихся"? Ради "равенства, братства и свободы"? Конечно, нет! Российская империя, завершившая в "сталинский эпоху" переход от внешней, "пространственно-географической" колонизации к внутренней колонизации, приобретала все более жесткие тоталитарные формы.
Виновность
ГУЛаг и есть такое невидимое, чистое пространство. Это - отсутствующий социум, или, что звучит еще более парадоксально: он присутствует в легальных образах социальности через свое отсутствие или исключение. Можно ввести образ скрытого, фантомального двойника для сталинского социума. Удваиваются все отношения, в которые люди вступают между собой и с властью. С одной стороны, ГУЛаг - это "лагерь", - место заключения и гибели миллионов людей, - а с другой, не просто "лагерь", но и нечто, что имеется в голове каждого советского гражданина. Пишем "Сталин", а ГУЛаг держим в уме. Я хочу сказать, что даже те, кто не ведал о размахе сталинского террора, всегда имел в голове свой ГУЛаг.
При сталинском режиме возможность применения террористических действий поддерживалась массовым распространением вины. Быть виновным - это быть зараженным виной. Вина - род психо-социального заражения. Патетическая масса, послушная нацистскому режиму, возникает на фоне отказа от чувства национальной вины (Версальский договор). Представление о территориальной, этнической и биогенетической идентичности нации формируется одновременно с тотальной милитаризацией общественной жизни. "Желать войны" - вот лозунг, создающий всеобщий терапевтический эффект ожидания для массового сознания. Направление террористических акций строго локализуется, их острие направлено во вненациональные пространства. Бурная реакция переноса, вина нации смещается на другие национальные общности и объединения (евреи, цыгане, славяне и т.п.). С поразительной быстротой создается культ Внешнего врага. Сталинский террор скорее следует определить как диффузный, он был направлен на борьбу с Внутренним врагом, чей образ в зависимости от распространения волн террора постоянно менялся, поглощая ту или иную часть населения. Диффузность как раз и заключается в том, что врагу позволяют "овнутриться" в ближайшем к властным механизмам социальном пространстве, этот искусственный вирус лучше заражает, но не может быть, в силу природы заражения, раз и навсегда локализован в какой-либо нации, страте, группе или отдельной личности. Это открытый тип террора, чувствительного к постоянной эскалации. Точки приложения его сил, направленных против жизни, постоянно смещались, и их смещение ничем не было ограничено, разве только самим человеческим материалом, его сопротивляемостью, массой и объемом. Насаждение образа внутреннего врага - это и есть развертывание чувства вины. "Если ты невиновен сегодня, то будешь виновен завтра!" На сцену выступает прогностика вины. Но осознать вину значит признать не свою актуальную вину, а потенциальную. Личная, актуальная виновность навязывалась с трудом, под пытками и угрозой смерти близких, но зато общепризнанной оказалась вина in potentio. "Я не виноват, это правда, но Другой - ведь он может быть виновен! Не поэтому ли я арестован, что виновен Другой?" Знаковое замещение: всегда существует некто Третий (шпион, диверсант, бандит, троцкист, изменник и т.п.), из-за которого приходится страдать "честным и преданным людям". Вина смещается на анонима, но чувство страха растет, ведь потенциальная вина - это вина всех, "круговая порука виновности"; не она ли вновь оживляет древний и испытанный институт заложничества? Каждый оказывается заложником другого. Можно сказать и иначе: страх перед исчезновением рождается в тот момент, когда будущая жертва вдруг осознает тот факт, что потенциальная виновность кого-либо совершенно не зависит от какого-либо проступка. Актуализация вины каждого отчуждается в пользу самого репрессивного института. Страх перед исчезновением омассовляет. Потенциальная виновность является активным ферментом, порождающим массовый страх и беспокойство. В эпоху сталинского террора страх был непосредственно локализован в каждом человеке, вина же была ему смежна - никогда не совпадая, они друг друга подпитывали.
Правило исключения
Важно различать, на мой взгляд, ГУЛаг и террористическую машину: первое - лишь ошеломляющий результат второго. Другими словами, машина террора со всеми ее правилами, механизмами и "недостатками" действовала в определенном направлении: она перекодировала, замещала и исключала. Отдельный индивид (личность), попадая в поле ее действия, претерпевал ряд существенных изменений своего социального и человеческого статуса. Перекодирование - это значит, что ты опознаешься по определенной выборке оппозиций, например, свой-чужой, враг-друг и т.п. Получая отрицательный код, ты уже замещен другим индивидом, который получает код положительный, для которого еще не пришло время новой перекодировки... Жертвы перекодирования - все. Нет избирательной группы населения, ибо машина террора - это машина расширяющегося насилия, а не выборочного. Конечно, ее действие избирательно, но только потому, что оно уже тотализовано на всех уровнях общественного организма. И последний акт драмы: исключение. Перекодированный, уже замещенный, ты исключаешься из своих гражданских и человеческих прав, ты как бы человек-никто, или, проще выражаясь, нелюдь. Только на этой стадии процесс действия террористической машины можно считать завершенным. Другой вопрос - как ты будешь наказан: смертью или длительным сроком в лагерях? Это, собственно, относится к формально-юридической процедуре исключения. Сам же процесс деперсонализации окончен.
Я лишь хочу подчеркнуть, что все карательные органы - ВЧК, НКВД, ОГПУ, МГБ, КГБ - осуществляли тотальную перекодировку граждан страны; в чем-то это даже похоже на перепись населения ("ненужное вычеркнуть!"), это вполне "адресные" террористические действия. Власть, которая подменяет собой Закон, и есть власть терористическая. Террором или террористическими могут быть названы такие действия властей, которые вызваны исключительно политическими "соображениями". К тактике устрашения населения ("всего или отдельной части") прибегают в том случае, когда полагают, что просто захват власти недостаточен, власть отдельной группы над обществом должна быть абсолютной, в противном случае, она "слаба" или недостаточна. Получается так, что власть осознает себя преступной, т.е. обретенной благодаря узурпации, и поэтому всегда ожидает мести. Этот синдром страха перед недостаточностью властных полномочий и был самой уязвимой точкой сталинского режима.
Признание
"Открытые процессы" 30-х годов, возродившие средневековые формы признавательной практики, театрализовали пространство суда. Театрализация позволила преобразовать судебное разбирательство (с его рутинностью и поиском "истины") в сцены публичной казни. Все эти впечатляющие моменты казни развертывались перед сталинской публикой на уровне речи и, казалось, не имели ничего общего с чисто физическими карательными эффектами. Однако можно указать на особый статус речевых взаимодействий, которые со всей откровенностью дублировали физическое уничтожение обвиняемого; слова обвинения не просто обвиняют и свидетельствуют, они совершают над обвиняемым вид действия, которое в процедурности исполнения вторит отдельным этапам телесного уничтожения. Речевые экстазы обвинителей получали особое измерение в аудитории зала и становились квазифизическими операциями, с чьей помощью признающееся тело "врага-жертвы" переходило на другой уровень существования, уже никаким образом не было связано с вынесенным приговором. Тот, кто был обвиняемым, тот, кто признавался, надеясь на пощаду, не мог себе представить, что вся эта зоологическая риторика обвинительных речей будет иметь столь решающее значение для его судьбы. В этих театрализованных сценах "вербальных казней" - два этапа: первый, это подготовка и произнесение слова-признания. Будущая жертва должна признаться дважды: сначала под пыткой, а затем повторить то же признание публично, как бы театрализовать его и причем так, чтобы публика в зале расценила его как естественное и совершенно спонтанное. Почти все жертвы сталинского террора недооценивали функцию признавательного слова, полагая, что умный человек поймет, что происходит. Они не заметили, что радикально изменилась функция произносимого слова: оно стало основным элементом признания в вине. Слово не есть то, что может произноситься свободно, в разбросе колеблющихся, условных семантических потоков. Слово включается в жесткое сцепление деспотического письма. Произносимое слово - признание - приговор. Иначе говоря, слово перешло в письмо, и оно возможно лишь настолько, насколько оно переводимо в письмо-приговор, которое в свою очередь трансформирует тело жертвы. Поэтому так легко может быть уничтожено, изъято, стерто высказанное слово, ибо деспотическое письмо, "присваивая" его себе, делает ненужным естественную вариацию смысла, рефлексию, восстановление контекста и множество других необходимых коммуникативных условий. Жертвы судебного террора оказались слишком хорошими актерами, чтобы приговор был отменен или смягчен ( да такой цели и не ставилось).
Приговор к смерти
Другой этап: приговор к смерти. Приговор, вместо того, чтобы "объективно" соотносить признание с количественной мерой наказания, всегда оставался приговором к смерти. Вина обвиняемого представлялась настолько чудовищной, настолько несоразмерной какой-либо статье закона, что единственным выходом из этого юридически-правового тупика была смерть. Вопрос может заключаться лишь в том, какая это смерть? Не та смерть, которая ожидает обвиняемого, а другая, более реальная и наглядная, вступающая в свои права прямо на глазах публики. Смерть, которая отнимает у обвиняемого его человеческий образ, низводящая его на уровень зоосущества, по отношению к которому всякое применение закона выглядит или юридическим нонсенсом или чрезмерной гуманностью. "Бешеные псы", "звери", "нелюди" и т.д. - вся эта зоологическая метафорика оказывалась ни чем иным, как приведением приговора в исполнение тут же, на той же сцене. Обвиняемый как бы регрессировал по лестнице животного метаморфоза в существо, по отношению к которому справедливым будет любое террористическое действие. В сущности, последующая казнь будет лишь продолжением этой регрессии, устремляющей тело жертвы к минус существованию, к исчезновению.
Выставка и лагерь
Из двух реальностей, существовавших в эпоху сталинского режима, точнее, сверхреальностей, одна является исчезающей, предел ее невидимого существования ГУЛаг; другая же, себя вы-ставляющая и восполняющая исчезновение первой, дается в лучезарном представлении монументальных декораций, что достигает своего наивысшего выражения в сталинском диснейленде тридцатых годов - ВСНХ. Особое место, подземное, занимает Метрополитен, воздвигавшийся на месте снесенных церквей и обозначающий доступность невидимого-подземного.
Между ними - невидимая граница, которая устанавливается по отношению к реальности в двух направлениях, и всегда по вертикали. Социальная близость и даль: далекое близко, ближайшее как предельно удаленное. Магия выставки - это магия сверхпродуктивности власти. Во имя второй, декоративной, фасадно-лицевой, вертикализованной сверхреальности идет отбор все новых и новых воображаемых тел-манекенов власти: скульптурных, архитектурных, театральных, литературных, кинематографических, парадных, физкультурных. Советский человек - не более, чем муляж. Все эти тела-манекены, все эти "милые" и "торжествующие" сюжеты изобилия и имперской гордыни, с пространством, скользящим мимо них в лазурную даль, где они обозреваются, выставляются, превращаются в памятники, стеллы, обелиски, монументы - весь этот торжествующий городской ландшафт сталинской эпохи, принявший облик мертвой природы, и есть сверхреальность, т.е. реальность, которая оказалась реальнее реальности. Для реальности повседневной жизни людей остается узкий клочок социума; там еще держатся некоторые знаки межчеловеческих, не искаженных деспотией и насилием отношений, но и они постоянно под угрозой. У них отнято право указывать на реальность, свидетельствовать в пользу нетоталитарной экономии жизни. В одном из эссе Поль Верилио определяет ГУЛаг как "разновидность антигорода, который существует на невидимой территории".
Это так и не так. ГУЛаг - действительно, антигород, это совершенно иное пространство, но прежде всего это лагерь, одно из временных пристанищ массы, которая специфическим образом в нем организуется. ГУЛаг может порождать "города", но он сам не может быть городом, так как лишен постоянства пребывания в одном месте и одном времени. Но в таком случае ВСНХ, МЕТРОПОЛИТЕН, ЗАВОД - это города, но города мертвые , в них нет места (или оно крайне ограничено) для жизни, в них словно опредмечивается воображаемое террористического сознания. Эти заводы-парки-выставки-музеи-зоопарки-мавзолеи-саркофаги демонстрируют законченное и "хорошо стратифицированное", единое пространство непрерывных замещений мест - изотопию, но не гетеротопию террористического пространства. Если это все-таки не столько города, а скорее закрытые территории ( в том смысле, какой сегодня мы придаем этому слову), то они отличаются именно тем, как они организованы, как и насколько заселены. Лагерь - это остановка в пути. Разбить лагерь, временное жилище, которое легко сменяется и уходит из памяти. Лагерь - это одна из точек на карте территории под именем ГУЛаг. Сверхреальность ГУЛага в том, что он не существует и в то же время является полигоном уникального социального эксперимента (уникального в том смысле, насколько это "египетское" предприятие), где достигаются удивительные результаты: это мегамашина (именно в том смысле, какой этому понятию придавал Мемфорд), если, конечно, подневольный рабский труд и сама энергия массы признаются в качестве уникальной и единственной социальной энергии.
ГУЛаг - это территория социального карантина, то есть санитарная территория. Чтобы избежать заражения, необходимо изолировать носителей инфекции. ГУЛаг описывается границей этого страха перед заражением. Действие власти (тоталитарно-деспотическая модель) таково, что изолируя определенную часть населения, оно вместе с тем не стремится добиться над ним санитарного контроля. Напротив, лагерный мир - это отстойник, плохо дифференцированный и неуправляемый: подневольный труд, насилие, тяжкие климатические и трудовые условия, недостаток питания и санитарии приводят к тому, что граница ГУЛага оказывается границей эпидемиологической.
Норма
Общество, если оно действительно желает понять себя, должно быть внимательно к смещению черты нормализации, к движению ее сложной кривой, так как она пересекает общество на различных уровнях и с разной степенью эффективности. Норма может быть гибкой и пластичной (что особенно характерно для современных западных обществ) и, однако, не терять свой "жесткости". Но она может стать и неподвижной чертой, когда она полностью определяется ориентацией на "исключение" и становится чем-то подобным священному межевому камню, отделяющему зло от добра, черное от белого и т.п. И вот что странно и в чем не всегда отдают себе отчет: там, где воцаряется норма, мы никогда не находим антропологически ясного телесного идеала. Норма застывшая - только исключает, карает и преследует, открывает нам сферу исключенного, заражая страхом быть исключенным, который тем более угрожает нам, чем активнее проводится в жизнь практика исключения не-нормы. Ужас появляется, когда сама жизнь оказывается вне нормы; нечто подобное, вероятно, можно было наблюдать в конце 30-х годов, когда сталинский террор достиг невиданных масштабов.
Каков режим нормы в настоящее время? Что считается преступлением, а что нет, какие преступления представляют собой большую опасность: злостное хулиганство со всеми его тяжкими последствиями, преступления против собственности или организованные формы преступности, или что такое, например, "преступления государственные", не свершаемые от имени государства, а именно те преступления государственных чиновников, которые прямо нарушают Закон и тем не менее не преследуются судом и являются как бы преступлениями вынужденными, т.е. совершаются как раз по логике негласно установленной, но видимой всему обществу "преступной" нормы? Государственные институты охраны Конституции также вовлечены в движение этой нормативной кривой, что постоянно смещается в сторону от Закона, причем она смещается сегодня настолько далеко, что Закон уже не в силах повлиять на становление самого нормативного представления. И отсюда возникает опасная ситуация, юридически абсолютно бессмысленная: норма начинает полностью определять все условия применения закона, не учитываться, а именно определять.
То же "заказное убийство" может интерпретироваться как одно из тяжких преступлений против личности (что очевидно) и, в тоже время, как выражение экономического интереса отдельных преступных структур и групп. Российский "киллер" выступает чем-то вроде знака, помечающего движение кривой нормализации: нормально, что преступники убивают друг друга... и черта смещается (так нередко рассуждают "органы правопорядка", опираясь на "мнение" народа); нормально также убивать конкурентов, если речь идет о реализации глобальных экономических интересов (так рассуждают те, кто заказывает киллера, ведь если ты не убъешь, то убъют тебя). И черта вновь заколебалась. Нормально убивать, в конечном итоге, все это получает именно такой смысл. Нормализуется, т.е. повторяется и становится некой обыденной формой поведения то, что не может быть нормой, ибо подрывает сами основы общественного устройства. Однако подобная норма начинает утверждаться в общественном сознании, даже если все признают ее очевидную ненормальность. Закон перестает действовать именно потому, что обществом не опознается черта нормализации, закон и бессилен потому, что лишается всякой возможности влиять на преступление, соотносить его с устойчивой нормой; общество не в силах оценить результаты применения закона. Черта нормализации почти стерта: в послеперестроечную эпоху всякое преступление оказывается, в конечном итоге, преступлением экономическим (за ним - то ли обнищание и ожесточение, то ли открытое недовольство, то ли потеря ориентиров в новой социальной ситуации, то ли жажда наживы, а то и государственные интересы, выражаемые отдельным коррумпированным чиновником, и т.п.). За преступлением не оказывается преступника. Но в таком случае остается только сделать один вывод: все общество оказывается втянутым в производство преступных практик, кто не преступает, тот не выживает.
|